— Не надобно! Прошу! Не надо! — плакала Ксения тогда в голос, но полотно не убирали, только ласково проводили ладонями поверх мокрой ткани, успокаивая ее.
А однажды вдруг привиделся батюшка. Он сидел в саду под грушевыми деревьями, на лавке, что выносили из светлицы для того, чтобы насладиться солнечным днем в прохладной тени густой листвы. Летник был расстегнут на груди, открывая взгляду тонкое полотно рубахи и нательный крестик в вырезе, прямо под широкой бородой боярина.
— Ксеня моя, — улыбнулся Никита Василич и поманил ее к себе. Ксения сорвалась с места и подбежала к отцу, упала на траву возле него, положив голову на его колени, как сиживала в вотчине, бывало. На светлые пряди волос опустилась сухая ладонь отца, провела ласково, и Ксения едва сдержала слезы, уткнулась лицом в ткань летника отца. — Ксюня ты моя! Что ты слезы роняешь из очей своих ясных? Что за горюшко на Ксенюшку мою навалилось? Котя поцарапал белые ладошки сызнова? Али кто обиду какую нанес?
— Я, батюшка, крест потеряла свой нательный, — сгорая от стыда, призналась Ксения, а потом подняла глаза, взглянула на морщинистое лицо отца, наслаждаясь теплом отеческой ласки, светом его глаз, что так лучились сиянием.
— Ох, беда-то, Ксенюшка, крест-то нательный он шибко нужен, — покачал головой Никита Василич. А потом вдруг снял с груди свой крест, протянул его на ладони дочери. Та удивленно взглянула на отца. — Бери, моя хорошая, бери, — кивнул тот. — Тебе он нужен, а мне нынче ни к чему уже. Мне уже и так благость великая.
Ксения почувствовала, как сдалось тревожно сердце, прижалась всем телом к коленям отца, зарыдав во весь голос. Ей вдруг стало ясно, о чем он говорит, но ее разум отказывался принимать эту страшную истину.
— Не плачь, Ксенюшка, слез впереди еще много будет. Много худого ты сотворила. Покаяться должна в том, не держи в себе это зло, поведай о нем. Пусть не служителю церковному, а ему расскажи. Не держи в себе то. От черноты тайн все зло, — Никита Василич погладил снова ее по волосам, пытаясь унять рыдания, что сотрясали тело дочери. — Возьми распятие, милая, возьми, Ксеня. Не бойся. Твое оно. Не мое. Погляди сама.
И верно — на ладони отца лежал не его нательный крест. Тот был широким, из чистого золота, с пятью рубинами. Этот же был явно женский — тонкий серебряный, украшенный сканью и камнями бирюзовыми.
— Он сохранит тебя от бед и зла, от людей злых, что стоят подле тебя, — проговорил отец. — Не бери креста из рук незаложного. К худу то только. Возьми этот, Ксенюшка, золотко моя, рада моя, — Ксения несмело протянула руку и обхватила пальцами серебряное распятие, сняла его с ладони отца. — Вот и славненько. Покоен я ныне за тебя, моя доченька. Только то и желал — чтоб увидеть тебя, чтоб слово сказать тебе свое. Ты верна себе будь, моя милая. Душе своей, сердцу своему. До конца верна. Тогда и покой придет, и лад. Запомнила, Ксеня? Сердцу своему верна будь… Ксенююююшка…
Она открыла глаза и не сразу сообразила, отчего над ней ткань бархатная, испугалась сперва, что в гробу уже лежит, схороненная навеки под землей. Заметались руки по постели, сорвался с губ легкий крик, пробудив и девиц, что задремали в креслах, и Владислава, что всего на миг сомкнул глаза, уронил голову на постель возле руки Ксении.
— Тихо, тихо, драга, — тут же прижал он ее к себе, ладонью ощупав через растрепанные волосы лоб.
Сухой и теплый. Горячка, терзавшая Ксению последние несколько дней, наконец-то отступила. Она прижалась к нему всем телом, как во сне прижималась к отцу, обхватила его руками, не обращая внимания на девиц, что радостно зашушукались у камина. А потом вспомнились слова отца, его дар. Последний, она знала это, ощущая, как тяжелеет душа от потери, что случилась где-то там, в землях Московии.
— Мой батюшка, — разрыдалась она, поднимая глаза на Владислава. — Я осиротела… осиротела.
Он не стал с ней спорить, полагая, что она вспомнила один из кошмаров, что мучили ее эти дни. Просто прижал к себе, позволяя выплакать свое горе на своем плече, гладя ее по спутанным волосам. Владислав и верил, и в то же время сомневался в правдивости ее слов. Как можно почуять смерть за сотни верст? Хотя ведь на краю была недавно, между тем миром и этим…
Выплакав свое горе, Ксения вдруг снова провалилась в сон, но Владислав впервые со спокойным сердцем покидал ее спаленку, зная, что этот не горячечный, добрый сон.
Впервые за последние и он мог позволить себе отдохнуть, провалиться в глубокий сон, а не чуткую дрему, упасть в перины, а не ютиться у кровати Ксении, скрючившись в три погибели. Но проснулся по первому звуку (в камин подбрасывал поленья слуга), опасаясь, что Ксении стало вдруг худо.
Но нет, она сидела в кресле в своих покоях, положив голову на спинку, прикрыв глаза, а стоявшая позади служанка аккуратно разбирала пряди, спутавшиеся за время болезни, расчесывала их аккуратно гребнем. Бледность, тени под глазами и выдающиеся скулы, появившиеся от болезненной худобы. Ничего, со временем эти следы недавней горячки уйдут, и Ксения снова будет сиять своей красой, будто солнышко.
Служанка присела, заметив пана, и Малгожата, сидевшая на скамье у ног Ксении с рукоделием, оторвала взгляд от работы и тут же поднялась, приветствуя Владислава.
— Панне намного лучше, пан Владислав, — проговорила Малгожата, улыбаясь, как гордая мать, у которой дитя справилось с недугом. — Выпила весь бульон, что принесла Магда, да еще поела хлеба с теплым вином.
— У панны есть голос, и она может поведать пану Владиславу о своем здравии, — слегка ворчливо произнесла Ксения, но теплая улыбка, с которой были произнесены эти слова, свели на нет показное недовольство. Малгожата поймала взгляд Владислава и поспешила уйти в соседнюю комнату, послав служанку за вином для пана в кухню. Владислав же занял место паненки на скамье у ног Ксении под ее сияющим взглядом, поймал в плен ее руки, горячо поцеловал сначала одну ладонь, затем другую.