— Прошу! — он показал приглашающим жестом на гроб, в котором лежала их дочь. Ефрожина испуганно взглянула на него из-под вуали, медленно покачала головой, отказываясь. Владислав не стал настаивать, отпустил ее руку. Она наблюдала, как он подходит к гробу, как откидывает кисею, закрывающую обезображенное лицо дочери и целует ту. Вначале в лоб, потом в губы.
Ефрожина потом долго кляла и себя, и Владислава за то, что вдруг подалась порыву и пришла сюда, в костел, прежде чем Анну положат в каменный гроб в склепе в подвале храма, закроют тяжелой плитой, погружая в темноту, в которой той отныне предстояло спать вечным сном. За то, что вдруг подошла к гробику, взглянула на хрупкое тельце, прикрытое тканью белой рубашки. За то, что, сама от себя не ожидая того, вдруг провела ладонью по темным волосам девочки, а потом коснулась губами ее лобика, покрытого сыпью черной оспы.
Она еще долго плакала той ночью в объятиях Владислава, разделяя в ним то горе, что так нежданно обрушилось на них, впервые вдруг осознавая, что именно потеряла, ища в его руках ту нежность, что хотя бы на миг уняла бы горе, плескавшееся в душе. И ту слабость, что вдруг охватила ее тело на следующий день, Ефрожина сперва отнесла на счет бессонной ночи, проведенной вместе с мужем. А к вечеру ее тело взял в плен жар, и тогда она поняла, что рука черной оспы настигла и ее, пани Заславскую, что это конец для нее — если она не умрет, то будет навеки обезображена, станет уродливой, как те несчастные, которых она иногда видела в землях отца на ступенях костела, собирающих милостыню.
— Будь проклято… будь все проклято… — срывалось с пересохших губ Ефрожины. Она то приходила в себя, когда холодная мокрая тряпица касалась ее лба, то снова проваливалась в черноту. На третий день, когда сыпь стала захватывать кусочек за кусочком ее гладкую белую кожу, она стала кричать, пугая холопок и паненок, что не оставили ее даже в болезни, несмотря на ее дурной характер, что причинил им столько хлопот и обид в прошлом.
В начале второго тыдзеня Ефрожина призвала к себе мужа, которого так яростно прогоняла от себя все это время, сыпля проклятиями. Она вцепилась в его ладонь, показала, чтобы он склонился к ней, чтобы прошептать ему в ухо то, что так хотела ныне сказать ему.
— Солнце… дар солнца… правда? — голос Ефрожины был хриплым, на слизистой уже была сыпь, затрудняя дыхание, мешая говорить. Владислав вздрогнул от этого шепота, вспоминая о том проклятии, что когда-то пришло в его семью через злосчастный перстень. Все, кто касался его мертвы. Но разве Ефрожина виновна в том же? Нет, это просто бред больной, вон что показывает ему лекарь знаками, вон как закатились глаза жены.
— Владислав! Ты тут? — вдруг отчетливо произнесла Ефрожина, открывая глаза, цепляясь пальцами в его руку. — Обещай мне, что не Кохановская! Только не она! Пусть лучше та, другая… пусть даже московитка, но не Кохановская! Обещай!
— Обещаю, — произнес Владислав, удивленный ее словами, и она снова затихла, уходя в темноту, впадая в забытье, столь долгожданное и благостное при ее состоянии.
Ефрожина умерла, когда хворь уже отступала от Замка и града, когда из заболевших оставались только считанные единицы против десятков, что были по первому времени. Словно последней, кого так желала забрать с собой, растворяясь в дымке черная оспа была именно его жена.
Пани Заславская нашла свой покой здесь же, рядом с дочерью. И Владислав заказал и ей надгробие с горельефом, изображающим Ефрожину, лежащей в такой же позе, что и Анна — на спине, устремив невидящий взгляд в потолок склепа, сложив руки в молитвенном жесте. Итальянец высек в камне его жену так же искусно, как и дочь, и порой Владиславу казалось, что сейчас поднимет голову и устремит на него взгляд. Ныне, когда черты ее лица были расслаблены, а губы не искривлены в злой усмешке или не поджаты в недовольстве, было видно, насколько привлекательна была Ефрожина, насколько похожа на ту девушку, что ехала на белой лошади к костелу, чтобы стать его супругой.
— Я убил ее, — как-то сказал тихо Владислав, прервав разговор, когда за окном уже вовсю пахло весной, а на полях появлялись проталины. Его собеседники — дядя Сикстуш и пан Януш Острожский, так резко постаревший после того, как смерть унесла его младшую дочь — вздрогнули от холода его слов. — Я заставил ее выйти из покоев. Кто ведает, коли б не вышла, может, жива была бы доныне?
— Нет, — покачал головой пан Януш, протягивая руку и сжимая его предплечье. — Нет, пан Владек, ее убила черная хворь, не ты. Не кори себя за то. А что выйти заставил… я бы боем бил жену свою, коли посмела мне даже слово поперек сказать. Ты прости, что такую жену тебе воспитал… Я любил ее… младшую мою… — Пан Януш тихо заплакал, уткнувшись лицом в шапку.
Этот год отнимет у него не только младшую дочь, его маленькую Ефу, и не только внучку Анусю. Пройдет всего несколько дней, и в замок Заславских придет письмо, что в одной из вотчин пана Януша хлопы побили старосту до смерти, а после, заручившись поддержкой соседей до землям Днепра, осадили одну из его крепостей. Они славно побьют казачье быдло тогда с сыном и зятем, паном Заславским, но когда будут гнать казаков до самых вод Днепра, чтобы сбросить тех в реку, шальная стрела, пущенная из самострела, оборвет жизнь Александра, лишая пана Януша наследника рода.
— Мы схожи с тобой, Владусь, — плакал пьяный пан Януш, когда умертвил всех до единого пленных, что сдались на милость панов, пытаясь в их крови утопить горе, едва не зарубив Владислава, который тогда пытался вступиться за безоружных, пораженный жестокостями, что творились в лагере. — Мы одни на всем белом свете… только я стар и дряхл. Уже просыпался целиком песок в моих часах, жизнь кончена! А ты! Ты должен снова жениться, Владусь. Женись, роди детей, живи… Моя же жизнь кончена! Кончена! Я вот на турков, может, пойду в конце лета. Пойдешь со мной, сыне? Пощиплем перья с их тюрбанов, а, Владусь?