Оттого и гнала от себя дурные мысли прочь, отдаваясь целиком общению с сыном, которое было столь быстротечно для нее. Оттого и заставляла себя улыбаться в ночь, когда одна из Замковых пушек шумно огласила наступление нового года по григорианскому календарю. Ксения тогда по просьбе епископа разделила с ним праздничную трапезу, тщательно выбирая блюда и напитки согласно требованиям поста, что вызвало жесткую улыбку на губах бискупа.
— Немного дней и тыдзеней тебе осталось, — проговорил он, отпивая подогретого вина из бокала. Ксения нахмурилась, не понимая, о чем тот речь ведет, и он поспешил добавить. — К алтарю костела нельзя вести схизматичку, пани. Тут я на своем твердо стою и стоять буду.
— А пан бискуп так уверен в том, что пан Владислав меня пожелает к алтарю повести? — резко ответила Ксения, с трудом подавляя волну раздражения, вспыхнувшую в тот миг в душе. — Желал бы, не уехал так спешно из Заслава. Да и слов страшных не говорил бы.
— Он сам тебе сказал то? — насторожился епископ и, получив отрицательный ответ, слегка опустил плечи вниз, расслаблено откинулся на спинку кресла, в котором сидел. — Тогда и в память не бери то. Не сам ныне говорит. Злость его направляет. Что думаешь делать далее, пани? До дня Трех Королей всего две ночи осталось. Я по глазам вижу, что решила. Вот и желаю узнать, во благо ли то. Уважь меня, пани, открой, что за думу в голове носишь.
— Я останусь в Заславе! — решительно заявила Ксения, отодвигая тарель от себя. — Останусь! Не может же Владек жить в Лисьем Отворе все время. Нам есть что сказать друг другу. И ныне… ныне я только уверена в том. А не сумеет выслушать, то перед глазами буду стоять, напоминая о себе. Уеду — он меня позабудет, сердцем то чую!
— Пани уедет из Заслава, — вдруг резко отрезал епископ, сжимая губы. — Уедет, как и было сказано ей. Сама ведь ведаешь — Владислав себе долго не простит той слабины, что случилась с ним давеча. Не красней! То грех в постель без благословения идти, но ведь ранее ты-то так не алела лицом. И слабина та будет мучить его почище, чем злость на тебя за проступок тот. А твой вид перед ним только питать огонь его ярости. Уезжай, пани, уезжай. Ты же справная охотница. Ведаешь — коли не можешь догнать зверя скоростью или победить силой…
— … дождись его у западни, — завершила Ксения речь епископа, и тот довольно кивнул, радуясь тому, как легко схватывает эта женщина его мысли, как тонко улавливает ход его размышлений. — Но что, если зверь побежит в другую сторону? Что, если не выбежит на меня? Кто загонит его ко мне?
— Его думы. Его память. Его сердце. И Анджей, — бискуп снова сложил перед собой пальцы «домиком», улыбнулся Ксении поверх него. — У пана Анджея глаза пани. Разве можно глядеть на него и не вспоминать о той? Если пан Владислав не сумел позабыть пани, когда та у него была отнята, разве сможет он сделать то, когда она так рядом от него? — а потом вдруг спросил, так резко меняя тему разговора, что Ксения не сразу сумела понять, о чем тот узнать у нее хочет. — Пан Андрусь давеча песню одну пел себе под нос. Я бы хотел, чтобы пани поведала мне о ней. О чем она?
Ксения едва не вздрогнула, когда бискуп, коверкая слова на свой манер, с трудом пропел-проговорил первые строки из той песни, что редко пела она, воскрешая в памяти забытое наречие отчей земли. И воскрешая в памяти те темные глаза, что когда-то взяли в плен ее сердце.
— Я скажу Анджею, чтобы он боле не пел ее. Никогда, — а пальцы сжали подлокотник кресла, когда осознала, что впервые испугалась того, что плоть от плоти боярина Калитина на московитском наречии говорить может. Больно кольнуло сердце при том.
Когда-то укачивая Андруся еще младенчиком она тихо мурлыкала ему те самые колыбельные, что пели ей мамки и няньки, но прекратила то делать, когда он повторять за ней слова стал вдруг, испугалась невольно обучить его не наречию этих земель, а другому, чужому для них. Приучила себя петь те песни, что подсказала ей Эльжбета, а потом и вовсе забыла о родном наречии, стала даже думать за эти годы на чужом для нее языке. Только несколько раз, уехав со двора на речку, что протекала поблизости от вотчины Ежи, особенно на Иванов день или на Троицы, тихо пела знакомые ей былины или песни-плачи, выплескивая ту тоску, что накопилась в душе. Пару раз с ней был в то время и Андрусь, но тогда ей казалось, что не запомнит он слова незнакомые, не сможет. А вот поди ж ты…
— Я скажу ему, — прошептала Ксения, но епископ только головой покачал в ответ, а потом вдруг удивил ее снова, попросив спеть эту медленную протяжную полупесню-полуплач. Андрусь мог пропеть только первые строки, остальное только тихо мычал, но и по тому многое стало ясно тогда для бискупа.
— Я не могу, — отказалась Ксения, но епископ стал настаивать, уговаривать, и она сдалась, в глубине души трепеща тем родным и знакомым до боли словам, что так легко ныне сорвались вдруг с губ:
Ты кати, кати, кольцо,
Из сеней да крыльцо
Ты кати, мое кольцо…
По дороженьке кати
Ясно сокола найди.
Где летает сокол мой?
Позабыл он путь домой…
Ты, колечечко, кати
Ясно сокола найди…
А потом смолкла на половине песни, сжалось сердце от того, как незнакомо для ее ушей прозвучали слова, родные с детства. С мягким отзвуком этой земли в каждом произнесенном слове. Уже не те, что раньше. Совсем не те…
— О чем она, эта песнь? — прервал ее думы епископ, внимательно вглядывающийся в ее лицо.
— Это плач девицы о своем соколе. Она посылает дар молодца златое кольцо на розыск его, — ответила Ксения. Контраст между наречиями, что еще только недавно рвался из самого сердца, и тем, что ныне медленно потек плавной рекой под сводами этой комнаты, был так осязаем, что казалось, даже бискуп почувствовал себя неловко ныне.