— А я знать — та самая Ксения, что должна царевой дщерью назваться? — усмехаясь, перебила его снова Ксения, вспомнив, как брат назвал ее при встрече. — Не ладно как-то!
— Чем не ладно-то? Та и лицом лепа, и годами схожа вроде. Да и едино то, коли верно, лихое дело ляхи против Московии задумали. Чем не препона на Москву идти — интересы невесты царевича защищать? Ведь через узы те можно легко под себя земли наши подмять.
— И ты приехал сюда разведать про ту самую деву из Московии? — спросила Ксения, и усмешка исчезла с ее губ, когда она заметила, как суров и мрачен лицом Михась.
— Не только для того. Сперва сюда прибыл тайно человече наш. После и мы подтянулись с людьми моими, как знак он прислал, что схоже с истиной то, что поп, умирая, глаголил. Ходили за тобой с прошлого дня, украдкой присматривались, где взять тебя. Благо, что ты на выездах, нет нужды в деревеньку идти, за ворота вотчины красться, — он немного помолчал, а потом продолжил. — Я с Мстиславскими породнился через жену мою, а род тот ныне не в почете у семьи царевой за деяния свои в годины прошлые. Вот Василь и нашел мне дело у царя для выслуги, для почета. Ведь Василь-то в сродниках у Михаила Федоровича ходит, через сына женитьбу. Должен я тайно деву ту из Ляхии вывезти, в Москву на суд доставить. У нас ведь мира с ляхами нет, оттого и переговоров с ними вести не можем. А так — даже проще, силой… А ныне скажи же мне, Ксенька, неужто ты с ляхами сошлась против Москвы? Или неверно растолковали сказ попа?
Ксения долго молчала, глядя брату в глаза, а потом ее губы медленно изогнулись в усмешке.
— Неужто решил, что землю отчую могу предать?
— По своей воле — не верю. А чужая воля и не на то принудить может, — коротко ответил Михась. — Оттого и спрашиваю, что сам понять не могу. Все быть может. И даже мертвяки могут оживать, как я погляжу.
— Нет моей вины ни в чем перед Москвой. И ляхов, что в этих землях живут, нет вины. Нет помыслов подобных в их головах, — произнесла Ксения и, видя, что брат не верит ей, достала из-под ворота рубахи распятие, поднесла к губам. — Крест тебе целую в том!
Михась не дал опустить после крест за полотно рубахи, поймал ее руку и долго смотрел на тонкое серебряное распятие на ее ладони.
— Не отреклась от Бога, знать, — прошептал он. — Отрадно то мне. Как вышло, что ты тут, в землях этих? И отчего пан местный тебя дочерью кличет? Разве ж гоже то? А батюшка-то наш помер… помер, Ксенька.
— Перед Рождеством на начало шестой зимы до сего дня, верно? — прошептала Ксения, на миг прикрыв глаза от боли, что промелькнула в ее сердце. Батюшка, милый батюшка, Никита Василич! Знать бы тогда, уезжая из дома столько лет и зим назад, что никогда боле доля не даст ни дня, чтобы повидать тебя сызнова…
— Откуда ведаешь то? Из Московии вести получаешь? — удивился Михаил, но Ксения покачала головой, пряча свои слезы от его взгляда в ладонях. Она знала о том, что отца нет в живых, сердцем знала еще с того самого сна. Да только получить тому подтверждение было куда страшнее тех мыслей и куда больнее!
— Мы так и не сказали ему о тебе, Ксеня, молчали до последнего дня. И о том, что вотчину Северского пожгли тоже. Перед Рождеством, за пару седмиц, уснул наш батюшка да так и не проснулся боле. С матерью рядком его положили в монастыре, что в верстах трех от родовины {3} стоит. Выстояли иноки, даже ляхи не пожгли их, не пограбили, — он вдруг сжал ладонь в кулак, а потом снова повторил свой вопрос. — Как вышло, что ты тут, в землях этих?
И Ксения не стала молчать, поведала брату свою историю, скрывая, впрочем, зачем-то некоторые моменты из нее. Рассказала, что Северский, объявив ее умершей, отдал в скит на житье вечное, чтобы в черницы ее постригли да скрыли от мира за высокими стенами.
— Что ж за грех-то такой? Отчего отдал? За прелюбу твою? — отводя глаза, спросил Михаил, и Ксения не стала утаивать, что ее сердце ожило тогда, на лесной дороге, когда в полон попала, да так и билось только для того, кто полонителем ее стал.
— Суди меня, Михась, а над сердцем своим не властна я! Люб он мне стал еще тогда, а годы только укрепили меня в том, привязали к нему нитями, глазу неведомыми, — шептала Ксения, не глядя на брата, и стала рассказывать, что было после того, как к Северскому в руки ляхи попали, как отворила она по сговору с мужем затворы и выпустила на волю пленников, как сама осталась в вотчине, ждать Заславского, и веря, и не веря в его гибель. Как дурманили ее, как поили травами дурными поведала, как тягостна была и кто отцом ее дитя нерожденного был, и сама того не замечая — кладя при том ладонь на плоский живот, словно вспоминая, как билось в ее утробе сердечко того ребенка.
— Страшный грех на мне был, Михась, пока не принесла покаяние в нем. Пяток лет и зим я его отмаливала и ныне вымолила себе прощение Господа. Прости и ты мне вину мою, — проговорила Ксения и стала рассказывать то, что открыла только двум людям до сего дня: отцу Паисию на исповеди и Владиславу. Она решилась на то, сама не ожидая от себя подобной смелости, но надеясь на понимание и прощение своего проступка, как это произошло несколько лет назад в ее покоях в Заславском замке.
Михаил не сумел усидеть на месте, пока она говорила, сорвался вдруг с места, заходил по комнатке из угла в угол, а после сел у огня спиной к сестре, чтобы не смотреть на белое напряженное лицо той. Они долго молчали после этой исповеди, а потом Михаил спросил глухо:
— Ты ведь была в том скиту, верно? Где Полактия-матушка игуменьей стояла. Это тебя увез Заславский? За ним сюда пошла, отчую землю и род предав, наставления и обычаи презрев?