Это было последнее Рождество Ксении в кругу семьи. Уже сидел на престоле царь Димитрий, прозванный впоследствии Вором, и не за горами была та весна, что так перевернет жизнь Ксении. Но она еще не знала этого. Она тогда радовалась празднику, вторя певчим своим мелодичным голосом, ловя на себе гордый и любящий взгляд отца, заранее чувствуя на губах вкус того печенья, что принесет ей с Колядок Михась и будет рассказывать ей всякие истории, заставляя ее, Марфуту и других девок сенных вскрикивать от ужаса или восторга.
Ксения смолкла на миг, вернулась обратно в свои покои из былого, когда стукнула дверь ее покоев. Уже занимался за окном рассвет, уже подошла к самому концу служба в ее памяти. Свершился у православных праздник Рождества Христова.
Ксения скосила глаза, чтобы взглянуть, кто посмел покой ее ныне нарушить, и едва сдержалась, чтобы не подняться с колен, не прервать молитвы. Потому что в ее спаленку вошел Владислав, усталый и хмурый, прислонился к столбику кровати спиной, скрестив на груди руки. Она заметила его злость, его недовольство, но молитвы не стала прерывать, дочитала до конца по памяти, что знала, и только затем поднялась с колен, перекрестившись.
Ксения рванулась к Владиславу, хотела обнять его, но он поймал ее руки, сжал запястья, причиняя боль. Его глаза сверкали каким-то странным блеском, стали буквально черными на фоне бледной кожи.
— Я же запретил тебе! Запретил! — проговорил холодно и резко он, тряхнув ее с силой. Покрывало с ее волос упало при этом на пол, локоны свободно рассыпались по плечам и спине. — Зачем ты ходила к ней? Я же дал тебе образа. Зачем?!
— Ныне Рождество, — пролепетала растерянная Ксения, недоумевая, отчего простой визит лесную избу вызвал в нем такой приступ агрессии и злобы. — Я желала разделить с ней ночное бдение. Думала, она молитвы лучше помнит, чем я…
Владислав не дал ей договорить, притянул к себе ближе, буравя своим острым взглядом.
— Православная и униатка?! Как мило! Что ж ты с католиками вегилию не делишь? — а потом развернулся к постели и буквально швырнул ее на кровать, будто даже касаться ее ему было не по себе. — Я не верил! До последнего не верил!
Ксения взглянула на него сквозь волосы, что упали на лицо при падении в перины, с трудом скрывая слезы, что навернулись на глаза. Как он может так с ней?! И ныне — в день Рождества Христова!
— В чем я провинилась в твоих глазах? — а потом буквально прошипела она. — Что еще напели тебе твои паны? Или ты уверился в том, что я ведьма?
— Не шути с этим, Ксеня! — отрезал он, схватился двумя руками за столбик кровати, пытаясь удержать внутри себя злобу, так и разрывавшую душу. — Ты сама ведаешь, в чем твоя вина передо мной. В том, что пуста твоя утроба, как и в тот день, что я отыскал тебя там, в Московии.
Боль, дикая боль вдруг кольнула в сердце Ксении, даже дыхание сбилось. Владислав ударил в открытую рану в ее душе, и она снова стала кровить, разрывая сердце на части. Сразу вспомнился женский терем и силуэт захмелевшего мужа над ней. «…Пустая жена хуже немощного холопа, Ксения. Какая от нее польза мужу? Никакой! Что принесла в мой дом ты, Ксения, кроме своей красы? Ничего. Только свою упертость, свой норов, неподобающий жене. Не зыркай на меня своими глазами из-под бровей, я ведь с тобой по-хорошему, Ксения. Другой бы сек тебя до крови день за днем, а то и вовсе в род вернул. Кому нужна пустая жена?…» Свист дурака в тишине светлицы, кожа, раздирающая в кровь спину, даже через ткань рубахи и сарафана.
Она отшатнулась от Владислава, сама не сознавая, что ее глаза в тот же миг наполнились виной и сожалением, болью, передавшейся ему через ее взгляд. И рот наполнился горечью, при виде ее глаз, полных раскаяния, руки сильнее сжали дерево кровати, ибо он не ручался за себя в тот момент.
— Я понимаю, Ксеня, зазорное дитя {4} … это хуже некуда для девицы, — прошептал Владислав с каким-то угрожающим свистом, вырывающимся сквозь стиснутые зубы. — Но это ведь и мое дитя также… неужто я не имею права знать о том…?
Сперва Ксения не поняла, о чем говорит Владислав, а потом вспыхнула, едва осознание коснулось ее разума. Марыля — повитуха местная, а насколько известно было Ксении, пупорезки не только помогали появляться младенцам на свет Божий. Некоторые из них творили самое худшее, что только можно было вообразить — избавляли тягостных от нежеланных или нагулянных детей.
— Как смеешь ты винить в том, когда я… когда дитя — это самое мое… — Ксения глотнула воздуха, будто задыхалась ныне в этой комнате, под тяжелым взглядом Владислава, который послушал чужие наговоры на нее и даже не усомнился в ее невиновности. Сразу осудил, сразу же пришел вершить суд, спрашивать ответ. — Как можешь ты!
Владислав расслышал в ее голосе боль, потянулся к ней рукой, но Ксения увернулась от его ладони, поползла от нее по перине к изголовью кровати, чувствуя, как стонет душа от несправедливой обиды, как ходит по капле благость от святого праздника, радость от долгожданного возвращения Владислава, возвращаются горечь и страхи.
— Уходи! — холодно приказала она, и рука Владислава упала. — Уходи! А потом спроси Ежи, зачем и когда я ходила к Марыле. Уходи же!
Ксения сама не знала, отчего так горько плакала после того, как закрылась дверь покоев за Владиславом. Может, от обиды, что жгла ее огнем. Как может он говорить о том, что она скинула дитя, в то время, как она молится днем и ночью о том, чтобы внутри нее снова забилось два сердца? Она даже зарок дала недавно, сама не зная кому — коли затяжелеет, сменит веру на латинянскую, чтобы пойти под венец с Владиславом. Пусть ее проклянут, если узнают родичи, пусть сочтут изменницей, а сама она будет после смерти гореть в адовых муках. Зато ее дитя никто и никогда не назовет байстрюком, не будет кликать безбатешенным {5}.