И тут Ксения подняла руку, замахнулась на брата, желая ударить того за то, что сына ее словом обидел. За собой она знала вину, но разве была перед родом сына ее вина? Михаил быстро перехватил ее руку, сжал больно пальцы, заставив ее поморщиться от боли, и наблюдал за ее лицом, подмечая каждую эмоцию, каждое движение черт.
— Так вот какой ты стала! На брата руку поднять. На мужа руку поднять! — он отбросил ее ладонь, словно та гадом каким была скользким, а потом снова отошел к огню, пытаясь погасить свой гнев, который так и не утихал в душе все это время — то в угли красные превращался, то снова жарко пылал, обжигая душу. — Волосы на срам открыты! Как муж, на животине скачешь, позорище! Стан вон как обтянула на забаву мужскую! Речи смелые ведешь! Срамота! Вовек грехи не отмолить тебе!
— Я такой была, Михась, всегда, — коротко ответила Ксения. — Просто вы не видели того. Вон и про дочь свою ты говоришь, что выправить ее желаешь. А как править то, что Господь дал? Я недаром сюда пришла, в земли эти, что сына мне подарили, что мне позволили стать такой, какой я уродилась. И что любовь мне дали, о которой и жалеть-то негоже.
— Знать, не жалеешь?
— Ни единого дня не убрала бы, коли позволили! — запальчиво произнесла Ксения, вздергивая подбородок, и Михаил вздрогнул от той решимости, что распознал в ее голосе, шагнул к ней тут же.
— Гляди, Ксения Никитична! — он ткнул пальцем в шрам у себя на лице. А потом рванул жупан и завязки рубахи, обнажая перед сестрой часть плеча и груди, показывая очередной грубый шрам, что тянулся почти от основания шеи вниз до левого соска. Ничего, срама уже видела довольно сестра, не убудет! — Гляди и на это, Ксения Никитична! Вот след любви твоей! Гляди на деяние рук того, о ком с таким придыхом речи ведешь, кому простить все готова, даже позор свой. А смерть брата единоутробного простила бы? Простила бы?! Под Волоком меня рубанул. Дважды. Единого раза, видать, мало было. Меня в тот раз Федорок едва вытащил из того месива, а после иноки еле душу в теле удержали, не позволили той уйти. Ну, Ксеня, простила бы ныне?!
— Но ты ведь ныне тут стоишь. Знать, и прощать нечего, — ответила та побелевшими губами, и Михаил едва удержался, чтобы не ударить ее, зная, что не простит себе после этого поступка, будет думать о нем. Только толкнул назад на топчан с силой в плечо, губу прикусил, чтобы удержать тот вопль, что рвал душу.
— Неужто ты думаешь, мал к нему счет мой? — процедил он спустя время сквозь зубы. — Пусть не за раны, но за боль твою. За позор твой. За безбатешеннего, что по земле ходит.
— Не надобно, Михась, — мягко сказала Ксения. — Не надобно никаких расплат. Прошу тебя ради всех святых, ради Богородицы прошу. Сгинет один из вас от руки другого, и мне только в глубь с головой, речной девой плакать об убиенном. Ибо жить тогда не смогу… не прощу!
Она произнесла эти слова так, что у Михаила сердце сжалось. Он вдруг медленно опустился на колени перед сестрой, спрятал лицо в складках подола ее платья, укрывая от ее взгляда, чтобы не прочитала та, какие муки душу его терзают ныне. И она склонилась к его голове, коснулась губами его волос, его затылка, а потом стала гладить неспешными движениями, успокаивая, лаская. Так и сидели они, слушая тишину и безмолвный плач своих душ, пока за окошком сторожки не послышался людской говор, звуки шагов, ржание лошадей. Только тогда Михаил поднял голову и заглянул сестре в глаза.
— Обещай мне, — прошептала Ксения, но он промолчал. Только коснулся губами тыльной стороны ее ладони, впервые даря ей ласку от всего сердца и с покойной душой, а после встал на ноги и вышел во двор встречать прибывших людей своих.
Ксения пробыла в сторожке еще долго, почти до самых сумерек. Она сидела скромно у окошка, прислонившись к стене и наблюдала за мужчинами, что расселись на полу этой тесной комнатки и так свободно ныне говорили на родном наречии, впервые за долгие дни.
— Как песни для меня говоры эти, — улыбнулась она Михаилу, что поднес ей ножку птицы, сбитой в лесу и зажаренной на огне в очаге. — Сразу духом земли отчей повеяло… перезвон колокольных на праздники в граде, дымом костров на Иванов день, голосами певчими в хороводах…
— Тоскуешь по земле отчей? — спросил брат, вгрызаясь в нежное мясо птицы.
— Тоскую. Каждый раз, как перед ликами встаю в церкви, Москву вспоминаю, — призналась Ксения. — И руки батюшки, и игры наши в саду на дворе московском… Все помню, Михась.
— Тогда поехали. В Москву поехали, — вдруг сжал свободную ладонь сестры Михаил. — Возвращайся в землю отчую, раз одна недоля в жизни твоей тут. Там все легче будет, у корней-то…
И снова в голове всплыли слова Лешко, что душу израненную исцелить можно только в земле родной, заставляя Ксению задуматься, а тихие слова на наречии, таком привычном ей с малолетства, так и падали в самое сердце.
— На суд царский повезешь? — усмехнулась она, отчаянно пытаясь найти причины против принятия этого решения. Михаил только головой покачал.
— На суд не отдам. Нет же вины за тобой перед царем Михаилом, только перед родом. Вот семье и решать, что делать с той, кого из Ляхии привезем.
— Василь вовек не примет меня, — произнесла Ксения. — А черницей не пойду за стены монастырские. Была там уже, и не желаю снова. Кто ведает, быть может, через годы, но ныне.
— Василь не примет, так у меня свой дом есть, — сказал Михаил. — Там я себе сам хозяин. И принимаю, кого желаю. Поехали, Ксеня, домой… Земля отчая зовет тебя, слышишь ли? Могилам матери и отца поклонишься, долг перед батюшкой на то у тебя.